Где-то рядом, в Поруссе, плещет о берег вода. Где-то выше блаженствуют в ней бобры-мудрецы, с
.jpg)
резав и перекрестив в подпор ей осины. Ниже Порусса расходится на две протоки и сходится аж у поселка Дружно. Там воды уже много, можно на лодке. А тут везде сушь. Но пить ни-ни-ни, не то ослабеешь, отстанешь. А ребята ведь смотрят. А мочи уж нет. И Стряпухин все жмет, жмет. Мелькает перед Наташей норепанная, черная дедова пятка. Уперлась в землю — шагнула. И так без конца.
— Шабаш,— поднимает наконец косу Стряпухин и валится в тенек под крушину.
После перекура опять ходко ходит коса. Теперь уже легче. И солнце за тучкой. Хорошо, когда вот такими шажками меришь землю, когда косой, как ладонью, гладишь ершистую зелень. Хорошо, когда вот так узнаешь каждую складку, каждую выбоину, вымоину на родимой земле. Слушаешь чутким, напрягшимся телом все се звуки и запахи.
К вечеру девчонки сметали сено в стога, а после палили костер: дед варил полевой суп-кондер из глазастого пшена, крошил в варево картошку и ржавое сало — так и вкусней, и лохматее. Наливал, приговаривал:
— Ешь, ешь, пока рот свеж, завянет — ни на что не глянет.
А они шутили в ответ: - На косьбу ты мастак, а по кухне не то. Не оправдываешь, Стряпухин, фамилии.
А сами добавляли но второй, по третьей тарелке стря-пухинского кондеру, и было легко всем и радостно — одному оттого, что коса еще слушается его уже изработавшихся, сохнущих рук, другим — оттого, что они славно потрудились сегодня, что завтра Тетерев, увидев стога, удивится, похвалит их хотя бы и про себя. И еще оттого, что рядом шумели сосны. Густело, наливалось звездами небо, костер начинал красить в медное лица.
Так я про что,— затевает старик, раздвигая прутом уголья, подыскивая картошке местечко в самом жару.— Стряпухин-то я по другой линии... Дед, сказывают, у меня был грамотеем. Какое дело, залютуег помещик ли — крестьяне к деду: мол, состряпай бумагу. Свершит строитель бумагу на помещика и в центр ее. За народ воительный.