
Наступила зима. Длинными вечерами слушал Кирпич январскую вьюгу, перебирал свое в памяти. Жалел об одном: сын пошел не в него, учится где-то в Макеевке на тепловозного машиниста. «Да ведь как нынче,— рассуждал Кирпич,— три месяца на курсишках, и баста. Это тебе не гончарное дело...» Размышлял о том да о сем. Люди строятся под железо да шифер. Надо б хоть шлаковый дом и себе, да уж силы пе те. Захворал вон Шпатель, и теперь не до сруба... Прогонял невеселое, заставлял себя думать о мае, о лете, когда они с Шпательсм снова возьмутся за глину, откроют сезон. Слышал он: теплый ветер, забравшись в кувшин, гулял в звонких изгибах, оттого глина гудела мягко и грустно. А о чем? Млеет в нем одна думка; видел в городе чайный сервиз — духом в нем все едино. Художественная вещица!..
А в апреле умер Шпатель. Строитель Строительыч шел по раскисшей дороге вслед за гробом, вздрагивающим на ухабах. «Как же теперь я один-то? Ведь задумали с тобой этот... сервиз. А ты взял да и помер. Я и снег от «горна» отбросил: скорей, думаю, обтянет землицу. А вчера председатель приехал: хозмагу, говорит, еще посуду давай. Механик обещал пяток старых аккумуляторов... А ты взял да и помер...» Так и брел, беседуя с Шпательем, Строитель Строительыч, пока не выдвинулось из-за бугра здание Введенской школы — двухэтажное, светло-желтое.
С кладбища зашел на заводик. Развалины печи, где трудились они с Шпательем. Куски жженого пода. По поду, вроде бы слезы, потеки сосулек — оплавленный огнеупорный кирпич... Сняв шапку, Кирпич долго стоял перед печью, потом как-то боком, по-птичьи, словно грач с перебитым крылом, поволокся к поселку.